Не уходи [= Ради Бога, не двигайся ] - Маргарет Мадзантини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты что, десерт есть не будешь?
Я поднялся из-за стола:
— Прошу прощения, мне нужно срочно позвонить.
Иду к себе в комнату, набираю номер. Вызов пошел, но никто не снимает трубку.
Я растягиваюсь на кровати. Эльза входит: — Кому это ты звонишь? — Так, никому, там занято. Она тем временем протиснулась в нашу супружескую ванную и справляет малую нужду, в зеркале шкафа я вижу ее отражение, юбку, подобранную до самых ягодиц. — Очередной пациент? — Вот именно, пациент. Она тянет за цепочку бака, гасит свет и выходит.
— Какой-нибудь «престижный» рак? — улыбается она.
Да, не так-то легко ей жить с человеком, занятым столь невеселой работой. Она в конце концов усвоила мой докторский жаргон и ерничает вместе со мной.
Я адресую ей ответную улыбку.
— И все же в башмаках на кровать не ложатся, — говорит она и выходит из комнаты.
— Алло, я слушаю…
— Где ты была?
— Дома.
— Я сто раз тебе звонил.
— Я, наверное, просто не слышала. У нее тяжелое дыхание на фоне какого-то гула.
— Что это у тебя гудит?
— Это пылесос, подожди, я выключу.
Голос отдаляется, потом возвращается обратно, гула уже нет.
— Ты что, затеяла уборку на ночь глядя?
— Да, захотелось отвлечься.
— Я, понимаешь ли, просто хотел послать тебе поцелуй.
Мы с Манлио вышли на воздух, я утянул-таки его на террасу.
— Есть у меня одна пациентка, я два года назад оперировал ей грудь. Ей сейчас рожать рискованно, надо бы прервать беременность.
— У нее, случайно, срок не пропущен?
— Со сроком все нормально.
— Так чего же ты не укладываешь ее к себе в клинику?
Внизу грузовик из службы городской очистки как раз зацепил бункер с мусором. Манлио поднял воротник пиджака, скорее всего, он все понял, потому что тут же принимается что-то насвистывать.
Вечеринка наша кончается посиделками на диванах, потом диваны пустеют, остаются только вмятины от тел, сплющенные подушки, бокалы и рюмки в самых невероятных местах, пепельницы, переполненные окурками. Эльза уже сняла туфли на каблуках:
— Славный получился вечерок.
— Ну да.
Я поднимаюсь и тянусь к пепельнице.
— Ничего не трогай, завтра Джанна все уберет.
— Я просто выброшу окурки, уж больно они воняют.
Она идет к себе в комнату, снимает косметику, надевает ночную рубашку. Я продолжаю сидеть перед телевизором в окружении целого кладбища грязных бокалов… Когда я вхожу в спальню, то укладываюсь строго на свою половину. Двумя-тремя движениями нахожу удобную позу, вытягиваюсь и замираю на боку. Твоя мать забрасывает на меня ногу, потом ее горячие губы щекочут мое ухо. Я цепенею, знаю, что у меня ничего не получится, сегодня мне не до этого. Она ищет мой рот, находит его, но я так и не раскрываю губ ей в ответ. С тяжелым вздохом она падает обратно на простыню.
— Знаешь, — говорит она, — а что, если мы теперь будем заниматься любовью как-нибудь иначе?..
Я поворачиваюсь к ней — она смотрит на потолок, и лицо у нее какое-то странное.
— Например, мы можем попробовать просто глядеть друг другу в глаза.
Голос ее полон горького ехидства, в это ехидство упаковано каждое ее слово.
— Ты выпила?
— Немножко выпила.
Наверняка глаза у нее сейчас блестят и подбородок подрагивает.
— Мы ведь и так друг на друга смотрим, ты же знаешь… ты такая красивая, мне приятно на тебя смотреть…
Я поворачиваюсь, прилаживаю к щеке подушку, сна у меня ни в одном глазу. Сейчас, по-видимому, начнется еще одна ночка этой супружеской тягомотины, ну что же, вперед, мы приступаем к очередному туру вальса под названием «отмщение»! Но нет, я просто получаю удар коленкой в живот, а потом и второй, и еще один. Затем твоя мать наотмашь лупит меня по лицу. Я пытаюсь защищаться, я абсолютно не готов к этой атаке.
— Ты… Ты… Кем ты себя вообразил, ты… Кем ты себя возомнил?!
Лицо у нее перекошено, голос хриплый, такой я еще никогда ее не видел. Я безропотно даю себя колотить, мне больно за себя и за нее тоже — ей так трудно найти слова пообиднее, чтобы поглубже меня уязвить.
— Ты… ты знаешь кто? Ты дерьмо! Ты дерьмо и эгоист!
Мне удается поймать сначала одну ее руку, потом другую. Я обнимаю ее, она плачет. Я глажу ее по голове, у нее вздохи чередуются с приступами рыданий. Ты права, Эльза, я дерьмо и эгоист. Я порчу жизнь всем, кто меня окружает, да только поверь мне, я ведь и сам не знаю, чего я хочу, я просто тяну время. Мне желанна другая женщина, но очень может статься, что я ее стыжусь и желать ее я тоже стыжусь. Мне страшно тебя потерять, но я, возможно, все делаю, чтобы ты меня оставила. Да, мне было бы весьма приятно видеть, как ты укладываешь чемодан и исчезаешь в ночи. Я понесся бы к Италии — и там я, возможно, понял бы, что мне не хватает тебя. Но ведь ты остаешься здесь, ты вцепилась в меня и в наше супружеское ложе, ни в какой ночи ты не исчезнешь, ты никогда этого не сделаешь, не пойдешь на риск, потому что я ведь, возможно, и не стану по тебе тосковать, а ты женщина осмотрительная.
* * *
Дворники у меня выключены. На ветровом стекле грязная пленка, мутная вуаль, отделяющая нас от остального мира. В машине стоит запах, типичный для машины, — резиновых ковриков, кожи сидений, отдушки «Arbre Magique». Есть там и мой собственный запах — запах лосьона после бритья, запах плаща, который провисел все лето у входной двери, а теперь снова составляет мне компанию, свернувшись валиком на заднем сиденье, словно пожилой кот. А самый особенный запах, покрывающий все остальные, — это запах Италии, запах ее ушей, ее волос, ее одежды. Сегодня на ней юбка в цветочек, которая на талии увенчана широким поясом из черного подрезиненного эластика, и кардиган из полотна с пропиткой. На груди у нее крест, посеребренный крест, на цепочке из тонких-претонких звеньев. Она то и дело подносит его к губам, поглядывая на мутноватый мир за стеклом, кажущийся совсем далеким. Несколько минут тому назад я спросил у нее, не холодно ли без чулок, и она ответила, что нет, не холодно, что ей вообще никогда не бывает холодно. Волосы у нее придерживаются бесконечным количеством металлических эмалированных заколок, со многих из них эмаль облупилась. Она — маленькая крестьяночка, одевающаяся на рыночных развалах или в этих лавочках без дверей, которыми заправляют застоявшиеся продавщицы, непрестанно жующие апельсиновую жевачку. Сегодня первая суббота октября, сегодня я везу ее на аборт.
До центра она доехала на автобусе, я поджидал ее возле остановки, она улыбнулась. Я так и не знаю, переживает ли она, мы об этом не говорили. Возможно, она уже делала аборты, об этом я ее тоже не спрашивал. Она спокойно уселась со мною рядом, целоваться мы не стали — в центре города рисковать ни к чему. Теперь Италия просто осторожная пассажирка, зверюшка, выбравшаяся за пределы своей привычной территории. Сегодня утром вид у нее суровый, задубевший, как ткань ее дешевенького кардигана. Она посасывает свой посеребренный крестик, и я чувствую — чего-то ей не хватает, что-то она позабыла там, в своей маленькой норе. От ее предельной сдержанности я чувствую себя немножко одиноко. Может, было бы легче, начни Италия переживать и хныкать, — я ведь настроился именно на это. А она, гляди-ка, с утра решила, что будет сильной, и глаза у нее сосредоточенные, как у человека, решившего за себя постоять. Возможно, она вовсе не такой уж нежной конституции, как мне раньше казалось, возможно, ей не так уж нужно, чтобы ее подбадривали.